Московский чудак - Страница 51


К оглавлению

51

– Где у тебя коллектив?

– Дармоглядом живешь!

– Слепендряй!

– Это ж разве за жизнь: это ж стойло кобылье!

– Сплотись!

– А то эдакий с пузом придет, – ракоед, жора, ёма; а ты – пустопопову бороду брей – костогрызом уляжешься, кожа да кости, – усердствовал Клоповиченко.

– Сдерет с тебя кожу бессмертный Кащей: подожди!

– Кожу, – слово ввернул тут кожевенный мастер из малосознательных, – мочат в квасу, а потом зарывают в навоз, чтоб сопрела; потом – сыромятят.

– А ты слыхал звон, да – кто он? – оборвали его. Слесарь слово ввернул:

– Гвоздь не входит, его – подотри ты напилком: так он и взойдет; так и жизнь трудовая; ее подотри, – заскрипит…

– Постепеновец!

– Он – меньшевик. Клеветаль этот, враль этот, ходит к нему…

– Заскрипишь, как раздавят.

– Взбунтуйся: в борьбе обретешь себе право; ступай единачиться с классом рабочим.

И Клоповиченко свою укулачивал руку:

– Сади буржуазию в ухо и в ус: и враскрох, и враздрай!

– Нет, нельзя: не велят, – сомневался Романыч и голову отволосил пятернею, – что палец под палец, что палец на палец.

Отплюнулся.

– Льзя ли, нельзя ли, – пришли да и взяли, – профукнул всем Киерко (он на дворе говорил поговорками).

Так резюмировал дюже и весело он разговор; трубку вынул; докур опрокинул; и вертко в проулок пошел; вслед ему:

– Энтот, – да: оборотчивый!

Тут мещанин в заворотье стоял; и жестоко глазами его проводил:

– Ужо будет тяпня!…

– За резак, поди, схватятся, – голос ответил. И сумерки сдвинулись.

17

Жалко мокрели дома: и, оплаканный, встал тротуар из-под снега; и Киерко думал:

– Да, да!

– Передышанный воздух, негодный.

– Москва – под ударом: она – распадается. Забочнем дома суглил он на площадь: в людскую давильню, – и в перы, и в пихи.

Лавчонки: пропучились злачности; промозглой капустой, пассолами, репой несло; снова забочень дома суглил в пе-пекресток; и он – вместе с забочнем дома; и, двигатель улицы, двигался в улице; закосогорилось; на косолете – домишка; наткнулся на парня, который там пер, раздавая павочки, бросая плевочки – под четверогорбок (направо, под горбку налево: гора Воронухина с горбками Мухиной, с новой церквой распрекрасных фасонов и с банями, старыми очень, «таковским и», прямо при Мухином горбке); там, далее – мост; самоновейший ампир, где на серых столбах так отчетливо темный металл исщербился рельефами шлемов, мечей и щитов.

Николай Николаич смотрел с Воронухиной горки туда, где пространились далековатые домики, сжатые в двоенки, в троенки, пером заборов с надскоком над ними вторых этажей и с протыками труб из-за виснущих сизей фабричного дыма – за Брянским вокзалом; двухскатная крыша; под домом – к стене – его церковка; жалась и – дальняя лента лесов воробьевских над всем, с подприжавшеися береговою Потылихой.

Киерко все это взором окинул.

На все это двинулся полчищем мыслей своих головных, чтоб от каждой задвигались полчища кулаковатых мужчин.

Пох-пох, – прыснули светом двудувные ноздри авто: – пах бензина, подпах керосина.

Парком подвоняв, устрельнул.

В недрах нового дома с огромными окнами – в небо, взлетев над землею под небо, жила Эвихкайтен.

И Киерко шел к ней.


***

Мадам Эвихкайтен – зефирная барыня: деликатес, де-митон, с интересами к демономании и – парадоксы судьбы – к социальным вопросам: давала свое помещенье для двух разнородных кружков; в одном – действовал Пхач, демонист, розенкрейцер, католик, масон, что хотите (на всякие тайные вкусы!); и доха, и жрец, и священник по Мель-хиседекову чину, и дам посвятитель, сажающий при посвященьи их в ванну; и – прочее; в этот кружок приходили Тер-Беков и Вошенко, очень почтенный работник на ниве различных кружков, занимающийся лет пятнадцать историей тайных учений и подготовляющий труд свой почтенный «Каталог каталогов».

Этот кружок собирался по вторникам.

По четвергам собирался кружок социальный; его собирал Клевезаль; в него хаживал Киерко, не соглашаться, а – слушать.

Мадам Эвихкайтен же, барыня деликатес, опустивши лазури очей, очень тихо вела себя в том и в другом; и ходила в компрессиках: барыня с тиками, барыня с дергами!

У Эвихкайтен застал Вулеву, экономку Мандро.

Вулеву говорила мадам Эвихкайтен:

– Представьте, мадам, – же-ву-ди-ке – мое положение, как воспитательницы…

– Ах, ужасно!

– Лизаша…

– Ужасно…

– Мадам, – же-ву-ди-ке, – что девочка – нервная и извращенная…

– Не говорите…

– А он, – же-ву-ди-ке – с ней…

– Эротоман!

– Шу-шу-шу…

– Негодяй…

– Шу-шу-шу…

– Просто чудище!!

И Эвихкайтен бледнела.

А Киерко понял, что речь – о Мандро: серо-рябенький, – молча внимал.

Очень часто здесь речь заходила при нем о Мандро; и всегда глаз скосивши на проверт носка, – улыбался вкривую: молчал, только раз прорвалось у него:

– Все Мандро да Мандро – ну-те: чушь он. Я знаю его хорошо; мы ж в Полесье встречались; вчера он – Мандро, а сегодня – хер Дорман; мосье Дроман – завтра; как Пхач ваш… Мандрашка он, – ну-те… В него ж одевается всяк: маскарадная – ну-те – тряпчонка; грошевое – нуте – инкогнито.

На приставанья сказать, что он знает, – смолчал; дергал плечиком; лишь уходя, четко выпохнул трубочкой.

– Жалко Мандрашку, как что, – его: хлоп! А паук, в нем сидевший, – сбежал… Пауки пауков пожирают «мандрашками» разными; ну-те – заманка для мух; паутиночка он… Пауки ж наплели за последние годы мандрашины всякой и сами запутались в ней; вы же, – в корень глядите: падеж будет, ну-те… Падеж – мировой!

51