Московский чудак - Страница 5


К оглавлению

5

– Оставь, кавалер, тарары.

И – пошел.


***

Проходил обыватель в табачно-кофейного цвета штанах, в пиджачишке, с засохлым лицом, на котором прошлась желтоеда какая-то, без бороды и усов, – совершенный скопец, в картузишке и с фунтиком клюквы; шел с выдергом ног; и подпек бородавки изюмился под носом; Митеньку он заприметил; прошлось на лице выраженье, – какое-то, так себе тихо прислушивался он к расторгую, толкаемый в спину, скрутил папироску.

Лицо раскрысятилось подсмехом:

– Митрию, прости господи, Ваннычу, – наше вам-с! Митенька – перепугался: он стал краснорожим, как пойманный ворик; потом побледнел, выдавался прыщиком:

– Грибиков!

Грибиков же, выпуская дымочек, ему это с прохиком:

– Все насчет книжечек – что?

И сказал это «что», будто знал он: «откуда», «зачем»?

– Да… Я – вот… – И тут Митины пальцы пошли дергунцами: куснул заусенец: – Пришел я сюда… продавать…

– Не для выпивки-с?

Думалось:

– Все-то допытывается!

И отрезал:

– Да нет!

И спустил за шесть гривен два томика; Грибиков же приставал:

– Переплетики-то вот такие – у батюшки вашего.

Видя, что Митя багрел, пальцем пробовал он бородавку, потом посмотрел на свой палец, как будто бы что-то увидел на пальце:

– Хорошие книжечки-с… Палец обнюхал он.

– У одного переплетчика переплетаем мы: я и отец.

– Он надысь привозил вот такие же-с, я разумею не книжки, а – да-с – переплеты; сидел под окошечком и – заприметил… Как адрес-то – а – переплетчика адрес?

– На Малой Лубянке.

– В Леонтьевском – лучше заметить…

Вот чорт!

– Да, погода хорошая, – Грибиков в руку подфукнул…

Но Митя сопел и молчал.

– День Семенов прошел и день Луков прошел, а погода хорошая; вам – в Табачихинский?

– Да.

– Пойдем вместе. Прошла пухоперая барыня:

– Что за материя?

И из-за лент подвысовывалась голова продавца.

– Будет тваст.

– Не слыхала такой.

– Очень модный товар.

– Сколько просишь?

– Друганцать.

– Да што ты! Пошла и – ей вслед:

– Дармогляды!

Текли и текли: и разглазый мужик, мохноногий, с подсученною штаниной и с ящиком; и размаслюня в рубахе, и поп, и проседый мужчина.

– А вот – Мячик Яковлевич: продаю. Мячик Яковлевич!

И безбрадый толстяк в сюртучишке, с сигарой во рту и с арбузом под мышкою, остановился:

– Почем?

Через спины их пропирали веселые молодайки в ковровых платках и в рубашках трехцветных: по синему – желтое с алым; толкалися здесь маклаки с магазейными крысами: «Магарычишко-то дай», и мартышничали лихо ерзающие сквозь толпу голодранцы; песочные кучи вразброску пошли под топочущим месивом ног; вертоветр поднимал вертопрахи.

Над этою местностью, коли смотреть издалека, – не воздухи, а желтычищи.

5

По коридору бежала грудастая Дарья в переднике (бористые рукава) с самоваром, задев своей юбкой (по желтому цвету – лиловый подцвет) пестроперые, рябенькие обои; ногой распахнула столовую дверь и услышала:

– Вот, а пропо – скажу я: он позирует – да – апофегмами… А Задопятов…

– Опять Задопятов, – ответил ей голос.

– Да, да, – Задопятов: опять, повторю – «Задопятов»; хотя бы в десятый раз, – он же…

Тут Дарья поставила самовар на ореховый стол.

На узорочной скатерти были расставлены и подносы, и чашечки с росписью глазок.

Пар гарный смесился с лавандовым запахом (попросту – с уксусным), распространяемым Василисой Сергеевной; вполне выяснялась она на серебряно-серых обойных лилеях своим пеньюаром, под горло заколотым ясной оранжевой брошкою; били часы под сквозным полушарием на алебастровом столбике; а канарейка, метаяся в клеточке, над листолапою пальмою трелила.

Ясно блестела печная глазурь.

Василиса Сергевна сказала с сухой мелодрамой в глазах:

– Задопятов ответил ко дню юбилея.

И стала читать, повернувшись к балконной двери, где квадратец заросшего садика веял деревьями:


Читатель, ты мне говоришь, Что, честные чувства лелея, С заздравною чашей стоишь Ты в день моего юбилея. Испей же, читатель, – испей Из этой страдальческой чаши: Свидетельствуй, шествуй и сей На ниве словесности нашей.

Читала она с придыханием и с мелодрамой, – сухая, изблеклая, точно питалась акридами; нервно дрожала губа (губы были брусничного цвета); и родинка волосом темным вилась над губой; при словах «шествуй, сей» она даже лорнетом взмахнула в пространство деревьев.

И веяли бледно гардины от бледных багетов; в окне закачалася ветвь с трепыхавшимся, черно-лиловым листом:

– Да какие же это стихи: рифмы – бедные; у Добролюбова списано.

Голос приблизился.

– Что? А – идея? Гражданская, да, не… какая-нибудь там… с расхлябанным метром… как давече.

– Это был стих адонический: чередованье хореев и дактилей…

Вместо хореев и дактилей – ветер влетел вместе с Томочкой, песиком; и уж за ним ветерочком влетела Надюша в своей полосательной кофточке, в серокисельной юбчонке, расплесканной в ветре, в ажурных чулочках.

– Да ты не влетай, прости господи, лессе-алейным аллюром… Притом, скажу я, – не кричу так: мои акустические способности не…

Василиса Сергевна сердито взялась рукой за чайник, поблескивая браслеткою из блюдъэмайль и потряхивая высокой прическою с получерепаховым гребнем.

– Маман, говорите по-русски; а то простыни превращаются в анвелопы у вас.

Надя села, мотнув кудерьками, подвесками: и заскучнела глазами в картину; картина открыла – картину природы: поток, лес, какие-то краснозубые горы.

От стен, точно негры, блестящие лаком, несли караул черноногие стулья; массивный буфет рассмеялся ореховой, резаной рожей.

5