Московский чудак - Страница 32


К оглавлению

32

Средь гокавших, праздно басящих, бродящих, толпящихся тыкался Митя Коробкин, волнуясь и дергая свой перевязанный палец: явился в гимназию он: отстрадать; ожидала расплата за то, что подделывал подпись; расплата – ужасная; жизнь от сегодня сломается: надвое; он – гимназист: до сегодня; и завтра он – кто?

Двороброд.

Его сердце кидалось строптивством и страхом; за что он страдал? Лишь за то, что терпение лопнуло, что перестал выносить приставанья товарищей он:

– Эй, Коробкин, Коробкин! Скажи-ка, Коробкин! – Толстого читал?

– Не читал.

– Просто чорт знает что, а еще – сын профессора. Вот отчего он подделывал подпись!

Раз кто-то сказал:

– Этот, знаете ли, прогрессирует: параличом рассуждающих центров.

Читать: что прикажете?

Дома – нет книг по словесности: по философии, по математике – сколько угодно… Толстого нет, Пушкина: ну-ка, – попробуй-ка…

– Литературное чтение, Митенька, знаешь ли, – да-с: в корне взять, – от наук отвлекает: еще начитаешься…

Знал, что предложена будет «История физики» или «История» там… индуктивных наук.

– Вот Уэвеля томик прочти: преполезно!

– Да мне бы Толстого.

– Толстой, знаешь ли, говоря рационально, – болтун… Так сбежал на Сенную: в читальню Островского; вовсе

забросил уроки; носил сочиненные им же записочки для объяснения исчезновений из классов: подделывал подпись отца; эта ложь длилась год; раза два надзиратель весьма подозрительно подпись ощупал глазами: раз пристально он посмотрел, покачал головой: но – смолчал, недоверчиво сунул записку в карман; Митя вспыхнул; с неделю назад подозвал надзиратель Коробкина: мрачно заметил:

– А вы бы уж лучше признались во всем: про записочки,

Митя божился: и – нет: не поверил.

– Пойду, покажу-ка: как выскажется Лев наш Петрович.

А Митя исчез – с перепугу: в гимназии не был неделю; он знал – буря ждет; будет изгнан с позором: да, да, – Лев Петрович внушал ему ужас: сутулый, высокий, худой, с серой, жесткой зачесанной гривой, с подстриженною бородою, в очках золотых, в синей куртке кургузой, директор казался Атиллой; под серой щетиной колечком слагал свои губы, способные вдруг до ушей разорваться слоновьими ревами, черный язык показать; быстро дергались уши; бывало, он несся по залу, желтея янтарным своим мундштуком, развевая за спину дымочки: пред ним расступались и кланялись: щеки худые всосались под скулами; очень красивый и правильно загнутый нос подпирал два очка, над которыми прыгали глазки в щетинища бровные; и костенел препокатый и в гриву влетающий лоб; очень длинные руки (длиннее, чем следует) явно являли вид помеси: льва, лошадиного (или ослиного) остова с… малым тушканчиком.

Все-то казалося, что Веденяпин прыжком через головы впрыгнет из двери в наполненный зал («цап-царап» – кто-то пойман, как мышка: отсиживать будет за шалость свою лишний час); Веденяпин умел замирать и казаться недвижимым трупом; но труп закипал ураганом движений и языком, являющим гамму от рева до… детского плача; да: вихри и бури! Потом – мертвый штиль; средних ветров не знал:, и лицо было странною помесью: явной мартышки, осла и… Зевеса (бог-зверь).

Внушал ужас.

Внушал поклонение.

В частной гимназии был установлен единственный культ: Веденяпина; перед уроком его в младших классах крестили свои животы.

21

Еще с вечера Митя томился; с испуганно бьющимся сердцем расхаживал; был Лев Петрович у них с десяти; вдруг не будет: проспит?

Пролетел Веденяпин.

И Митя, столетие себе губы, стоял под учительской: кланялся; но на поклон Веденяпин ему не ответил.

Дверь хлопнула.

Знает!

Вся кровь застуднела.

Швейцар в длиннополом и черном мундире с блестящими пуговицами, пробежавши по залу, трезвонил: «Дилинь!» И все классы в ответ улыбнулись открытою дверью: ряд классов сквозных: и зашаркали, многоголово горланили, щелкали партами.


***

Митя глядел пред собою и – видел: ряд классов сквозных: дальше – зал; за ним – двери в учительскую: отворилися.

Учителя пошли классами.

Батюшка в темо-коричневой рясе тихонечко плыл и помахивал балльником (книжкой зеленой, куда заносились отметки); громадный, хромающий Пышкин, мотаясь клоками седой бороды и власами, высказывал твердо свое убеждение толстою пяткой – прийти в восьмой класс; показался худой латинист.

Веденяпин, весь скованный, стянутый, – мертвою позою несся на классы.

Нет, Митя не слышал урока; он думал про то, что над ним разразилось; он думал о случае с книгами.

Вот тоже – книги!

Четырнадцать дней, как отец перестал разговаривать: не догадался ли? Как же иначе?

Расходы же были: купи того, этого: новый учебник, блокнот, карандашик; товарищи (все поголовно!) имели карманные деньги; он – нет; не умел приставать и выпрашивать.

– Дай мне полтинник.

– Дай рублик.

Ворчание слышать ему надоело.

– Опять? Сколько ж новых учебников?

– Что? Источил карандашик?

Он стал к букинисту потаскивать книги и их продавать; а на деньги себе покупал он учебники, карандаши и блокноты: вот разве – страстишечка к одеколону цветочному в нем развивалась: он прыскался им, когда шел к фон-Мандро.

Фон-Мандро!

Митя вспомнил вчерашнее: сердце опять закидалось. Ужасно, томительно! Этот удар по руке угнетал; угнетала угрюмость отца; и страшила: нависшая казнь Веденяпина.

Ужас!

А Пышкин тащился к доске: куском мела отбацать; боялися; три гимназиста под партой строчили урок; губошлеп Подлецов, по прозванию «хариус» (харя такая), своим исковырянным носом уныривал прямо под парту.

Состраивал рожу? и – видели: рот – полон завтраком.

32