Московский чудак - Страница 25


К оглавлению

25

Автомобили неслись.

И казались чудовищными головами рычащих и светом оскаленных мопсов: летели оттуда, где розблески светов, где издали взвизгивали трамваи, поплескивая то лазоревым, то фиолетовым.

Белый Кузнецкий!

11

И нет!

Эдуард Эдуардович в ней разыгрался источником всех совершенств; и, конечно, Лизаша бродила душою по мигам но переполненной жизни; следила за мигами жизни отца, строя в мигах тропу для себя; но тропа – обрывалась.: стояла над бездной. Вперялася в бездну.

Пусть был коммерсантом; ей грезился Сольнес, строитель прекраснейшей жизни (Лизаша в те дни увлекалася Ибсеном); может быть, виделся Боркман ; а может быть, даже…; но тут – разверзалась невнятица; делалось ясно, что что-то – не так: не по Ибсену. Даже – не Боркман!

Как сыщица, в мыслях гонялась за жестами жизни его; и потом утопала в русалочьем мире, бродя по мандровской квартире с зеленым, бессонным лицом, в перекуре сжигаемых папиросок.

Она разучила все жесты отца: этот жест относился – к этому; тот же – к тому; знала – приход Кавалевера значил: дела с заграничными фирмами; а телефонный звонок Мердицевича – дело с Сибирью; поездки к мадам Эвихкайтен всегда означали: мадам Миндалянская там; к Миндалянской она ревновала.

Но все было ясно: зачем, почему, кто, куда.

И совсем не казалось ей внятным, зачем, например, появлялся противный смеющийся карлик – без носа, с про-тухшим лицом; и зачем появлялся с неделю назад неприятный скопец, по фамилии Грибиков.

– Богушка, кто это?

– Вы любопытны, сестрица.

И более он ничего не прибавил. А эта бумажка?

Лизаша стояла одна в кабинете отца и синила своей папироскою комнату, пальцем разглаживая бумажку, которую подобрала на ковре, в кабинете; бумажка была очень старая, желтая; почерк чужой, мелкий, бисерный, вычертил здесь, знаки «эф» и какие-то иксики; перечеркнул их; перепере…; словом, – понять невозможно; но – знала, что то математика; нет, – для чего математика? Знала она – для чего Кавалевер; и знала она – для чего Мердицевич и даже мадам Миндалянская: ясно, понятно! А тут понимание ее натыкалось на камень подводный; «тропа» обрывалась; и – бездна глядела.

Не знала – какая.

И также не знала она, почему ее «богушка» раз обозвал «Лизаветою Эдуардовною», не «сестрицей Аленушкой»; вспомнив, обиделась: и – засверкала глазами (как радий, тот сверк разъедает не душу, а самый телесный состав).

Бумажонку в холодненьких пальчиках стиснула; и, папироску просунувши в ротик, – дымком затянулась.

За окнами ветер насвистывал: в окна – несло.

Тут искательный ласковый голос мадам Вулеву очень громко раздался из зала:

– Лизаша, – ay?

И, отбросивши руку от ротика вверх, вознесла огонек папиросочки:

– А?

– Что вы делаете? – раздалось из зала. Скосила глаза на портьеру, подумав:

– А ей что за дело?

– Там Митя Коробкин пришел.

– А? Сейчас!

И бумажку засунула в черный кармашек передника, перебежала диванную, зелень гостиной; и в палевом зале увидела Митю.

Он был в веденяпинской форме, – верней, что без формы: в простой, черной куртке и в черных штанах (выпускных), выдаваясь на ясных паркетиках рыжим, нечистые пятном голенища: смотрел на Лизашу и мялся – с мокреющим лбом, расколупанном: в прыщиках.

– Я не мешаю, Лизаша?

Он ей улыбался мясистой десною; и – выставил челюсть.

– Да нет, не мешаете.

– Может быть, – все-таки?

– Ах, да уж верьте: не стойте такой растеряхой.

Лизаша пустила кудрявый дымок, облетающий в духе:

– Здесь неуютно: идемте в диванную. Ротик, плутишка, задергался смехом.

Беседы с Лизашей его волновали глубоко: Лизаша была непрочитанной фабулой.

Уже Лизаша синила диванную дымом своей папироски, укапывая миньятюрное тельце в мягчайших подушечках, и (дернувши умницы бровки, ждала, что ей скажут; он си лился высказать то, что не выскажешь; вот: положили за клепку на рот.

Что-то чмокало, щелкало: что-то привсхлипнуло: точно наполнили рот его слюни.

– Хотели вы высказать: все; так вы сами сказали; не раз уже слышала я обещания эти; вы кормите ими давно.

– Не умею рассказывать, – знаете.

– А вы попробуйте.

– Нет, я боюсь, что придется выдумать за неимением слова; вы знаете: вертится на языке; и выходит не то; очень много приходится лгать – оттого, что я слов не имею прав дивых.

Просунулась очень припухшей щекою мадам Вулеву

– Экскюзе: я не знала. Вы здесь – не одна?…

И Лизаша поморщилась: гневно сверкнула глазенками.

– Вы же, мадам Вулеву, сами знали, что – Митя…

– Чай будете пить?

– Нет, не буду: вы, может? – она повернулась к Мите.

– Спасибо, не буду.

– Не надо, мадав Вулеву.

– Экскюзе, – за портьерой сказала мадам Вулеву очень гладеньким голосом и – удалялась бряцаньем ключей по гостиной; ключи замолкали; Лизаша, чего-то пождавши, легко соскочила с дивана: головку просунула; перебегала глазами по креслам гостиной.

Все пусто.

– Когда она крадется – так не услышишь ключей, а уходит – нарочно ключами звенит, чтобы там, отзвонивши, подкрасться: подслушивать…

– Что вы хотели сказать?

Но на Митины губы уже наложили заклепку.

12

– Гей, гей!

Толстозадый, надувшийся кучер, мелькнувши подушечки розовой, резал поток людяной белогривым, фарфоровым рысаком, приподняв и расставивши руки; пред желтым бордюром из морд виторогих овнов очень ловким движеньем вожжей осадил рысака.

Эдуард Эдуардович, кутаясь в мех голубого песца, соскочил и исчез в освещенном подъезде, у бронзовой, монументальной дощечки: «Контора Мандро и Ко».

Быстро осилил он двадцать четыре ступени; и, дверь приоткрыв, очутился в сияющем помещеньи банкирской конторы; он видел, как гнулися в свете зелененьких лампочек бледные, бритые, лысые люди за столиками, отделенными желтым дубовым прилавком от общего помещенья, подписывали бумаги; и – их протыкали; под кассою с надписью «Чеки» стояла пристойная публика.

25