И вот заводнили дожди.
И спесивистый высвист деревьев не слышался: лист пообвеялся; черные россыпи тлелости – тлели мокрелями; и коротели деньки, протлевая в сплошную чернь темней; истер стал ледничать; засеверил подморозками; мокрые дни закрепились уже в холодель; дождичек обернулся в снежиночки.
И говорили друг другу:
– Смотрите-ка!
– Снег.
– И ведь – нет: дождичек!
Так октябрь пробежал в ноябри, чтобы туман – ледяной, мокроватый, ноябрьский – стоял по утрам; и простуда повесилась: мор горловой.
Эдуард Эдуардович стал замечать: между всеми предметами в комнатах происходили какие-то – да-с – охладенья; натянутости отношений сказались во всем; воду пробуешь – нет: холожавая; ручку от двери, и та: вызывает озноб.
Он заканчивал свой туалет – перед зеркалом в ясной, блистающей спальне.
Представьте же: он, фон-Мандро, Эдуард Эдуардович, главный директор компании «Дома Мандро», светский лев, принимал в своей спальне – кого же?
Да карлика!
Просто совсем отвратительный карлик: по росту – ребенок двенадцати лет; а по виду – протухший старик (хотя было ему, вероятней всего, лет за тридцать); но видно, что – пакостник; эдакой гнуси не сыщешь; пожалуй – в фантазии. Но она видится лишь на полотнах угрюмого Брегеля.
Карлик был с вялым морщавым лицом, точно жеваный, желтый лимон, – без усов, с грязноватеньким, слабеньким пухом, со съеденной верхней губою, без носа, с заклеечкой коленкоровой, черной, на месте дыры носовой; острием треугольничка резала четко межглазье она; вовсе не было глаз: вместо них – желто-алое, гнойное вовсе безвекое глазье, которым с циничной улыбкою карлик подмигивал.
Он вызывающе локти поставил на ручках разлапого кресла, в которое еле вскарабкался; и развалился, закинувши ногу на ногу; а пальцами маленьких ручек – пощелкивал; уши, большие, росли – как-то врозь; был острижен он бобриком; галстух, истертый и рваный, кроваво кричал; и кровавой казалась на кубовом фоне широкого кресла домашняя куртка, кирпичного цвета, вся в пятнах; нет – тьфу: точно там раздавили клопа.
Он вонял своим видом.
Мандро поднял бровь, уронивши на карлика взгляд, преисполненной явной гадливости; чистил свои розовые ногти; и – бросил:
– Я вам говорю же…
Но карлик твердил, показавши на место, где не было носа.
– Нос.
– Что?
– А за нос?
Перекладывал ноги и пальцем отщелкивал:
– Я повторяю: заплочено будет.
– Ну да – за услуги; а – нос? И прибавил он жалобно:
– Носа-то – нет: не вернешь. Фон-Мандро даже весь передернулся.
– Вздор!
И отбросивши щеточку кости слоновой – взглянул гробовыми глазами в упор:
– Пятьдесят тысяч рубликов: сто тысяч марок!
– Немного.
– По чеку – в Берлине получите: ну-те – идет?
Увидавши, что карлик намерен упорствовать, – бросил с искусственным смехом:
– Ведь дело не трудное… Только до лета. А там – за границу.
– Другому-то больше заплатите…
– Десять же лет обеспеченной жизни; лечение, стол – на мой счет; и…
Но карлик показывал зубы: показывал зубы – всегда (ведь губы-то и не было):
– Вы не забудьте, что если поднимется шум…
Всем зажимом бровей показавши, что это – последнее слово, Мандро оборвал его.
– Ну, я согласен.
С кряхтеньем стащился на пол; подошел, переваливаясь на кривых своих ножках, вплотную к Мандро: головой под микитки; поднял желто-алое глазье в густняк бакенбарды.
– По-прежнему, мальчики?
Но фон-Мандро не ответил ему.
Потянулся рукой за граненым флаконом, в котором плескались лиловые жидкости для умащения бак.
Умастив, он в гостиную с карликом вышел, – в тужурке из мягкого плюша бобрового цвета и в плюшевых туфлях бобрового цвета, прислушиваясь к звукам гамм, долетавших из зала. Лизаша играла.
С угрюмою скукой бросил он взгляд на предметы гостиной: они расставлялись так, что округлые линии их отстояли весьма друг от друга, показывая расстояние и умаляя фигуры – в фигурочки: вот, пересекши гостиную, стал у окна он; при помощи малого зеркальца трудолюбиво выщипывал вьющуюся сединочку.
Кресла, кругля золоченые львиные лапочки, так грациозно внимали кокетливым полуоборотом – друг другу, передавая друг другу фисташковым и мелкокрапчатым (крап – серо-розовый), гладким атласом сидений тоску, что на них не сидят; фон-Мандро опустился на кресло, склоняяся к спинке, узорившейся позолотою скрещенных крылышек, от которых гирляндочка золотая стекала на ручки.
Меж этим дуэтиком кресел золотенький столик фестонами ставил расписанный, плоский, щербленый овал – для альбомов, подносика, пепельницы халцедонной с прожилками, малой фарфорки: на фоне экрана зеленого – с золотокрылою, золотоклювою птицею.
Сверху из лепленой потолочной гирлянды, сбежавшейся кругом, спускался зеленый китайский фонарь.
– Уходите-ка…
– Да, – я иду, я иду.
– И прошу: не являйтесь; все то, что вам может понадобиться, мне будет вполне своевременно передано.
Очень странно: Мандро проводил неприличного гостя не залом, – столового и боковым коридором в переднюю, – как-то смущенно, едва ли не крадучись; он – озирался; и сам запер дверь; он стыдился прислуги: что скажут? Мандро, фон-Мандро, глава «Дома Мандро», и – такой посетитель.
Вернулся в гостиную он.
Равнодушно прислушиваясь к перебегам Лизашиных гамм, Эдуард Эдуардович им подпевал бархатеющим баритоном: как будто запел фисгармониум; но из-за звука глядел гробовыми глазами бобрового цвета; и взгляд этот деланным был; он измеривал глуби зеркал, пропадая туда и рассудком своим высекая из памяти: мраморы статуй.